Здесь я свернул с дороги и присел отдохнуть. Потом стал искать какое-нибудь мало-мальски подходящее место, собрал вереску и можжевельника, устроил постель на маленьком пригорке, где было чуть посуше, развернул свой пакет и вынул одеяло. Я смертельно устал после долгого пути и тотчас же лег. Много раз я ворочался и ерзал, покуда не устроился, наконец, поудобнее; ухо у меня слегка побаливало, оно даже распухло от удара кнутом, и я мог лежать только на одном боку. Башмаки я снял и положил под голову, завернув в бумагу от Семба.
Все вокруг было погружено в темноту, стояла тишина, полнейшая тишина. Лишь в высоте звучала вечная песня воздушных стихий, далекий, монотонный гул, который никогда не смолкает. Я так долго прислушивался к этому бесконечному, тоскливому звучанию, что мне сделалось не по себе; ведь это была музыка блуждающих миров, мелодия звезд…
— Нет, это, наверно, дьявольское наваждение! — сказал я и, чтобы ободриться, громко засмеялся. — Это филины кричат о земле Ханаанской!
Я встал, лег и снова встал, надел башмаки, принялся бродить в темноте, потом опять лег, и до самого рассвета боролся с ожесточением и страхом, лишь под утро сон наконец одолел меня.
Когда я открыл глаза, было уже совсем светло, и я почувствовал, что время близится к полудню. Я надел башмаки, снова завернул одеяло в бумагу и пошел обратно в город. Солнце, подобно вчерашнему, скрывали тучи, и я мерз, как собака; ноги у меня окоченели, а глаза слезились, словно ослепленные дневным светом.
Оказалось, что уже три часа. Голод терзал меня все сильней, я ослаб. Я шел, временами чувствуя тошноту. Потом свернул к общественной столовой, прочитал меню, вывешенное на доске, и выразительно пожал плечами, словно терпеть не мог говядину и свинину; отсюда я отправился на вокзальную площадь.
Голова моя сильно кружилась; я шел дальше и старался не обращать на это внимания, но она кружилась все сильней, и наконец мне пришлось присесть на лестнице. Все внутри меня переменилось, словно бы сдвинулось с места, или какая-то завеса, какая-то ткань лопнула у меня в мозгу. Раза два я чуть не задохнулся, и сидел пораженный. Я не терял сознания, я определенно чувствовал, как у меня со вчерашнего дня побаливало ухо, и когда мимо прошел знакомый, я тотчас узнал его, встал и поклонился.
Что это за новое, мучительное ощущение добавилось теперь к остальным? Неужели дело в том, что я спал на сырой земле? Или же я чувствую себя так потому, что еще не завтракал? Вообще говоря, не имело смысла влачить столь жалкую жизнь; видит бог, я решительно не понимал, за что мне ниспослано это наказание! И я подумал, что очень даже просто могу стать прощелыгой, могу снести в заклад одеяло. Я получу за него крону, и этого мне хватит трижды плотно пообедать, я продержусь сколько возможно, пока не подвернется что-нибудь другое; а Ханса Паули я как-нибудь обману. Я уже направился к процентщику, но остановился перед дверью, в раздумье покачал головой и повернул назад.
Чем дальше я уходил, тем радостнее становилось мне от мысли, что я преодолел это тяжкое искушение. Я думал о том, что остался честным человеком, что у меня твердая воля, что я, как яркий маяк, возвышаюсь над мутным людским морем, где плавают обломки кораблекрушений, и это исполняло меня гордости. Заложить чужую вещь, только чтобы пообедать, угрызаться совестью из-за каждого куска, ругать себя прощелыгой, стыдиться перед самим собой — нет, никогда! Никогда! Такая мысль не могла прийти мне всерьез, ее, можно сказать, вовсе и не было; а за случайные, мимолетные мыслишки человека винить нельзя, в особенности, когда нестерпимо болит голова и до смерти устаешь все время таскать с собой чужое одеяло.
Рано или поздно непременно найдется какой-нибудь выход! Вот, скажем, этот торговец на Гренланслерет, я предложил ему свои услуги письмом, но разве я обивал его порог? Разве звонил по телефону с утра до ночи и получал отказы? Я просто-напросто не пришел к нему, потому и не знаю ответа. Быть может, из этого выйдет что-нибудь, быть может, на этот раз счастье мне улыбнется; пути счастья сплошь и рядом неисповедимы. И я отправился на Гренланслерет.
Последняя встряска меня обессилила, я едва плелся и придумывал, что мне сказать этому торговцу. Наверное, у него добрая душа; если он будет в хорошем настроении, то охотно даст мне крону вперед за работу, даже просить не придется; у подобных людей часто бывают премилые чудачества.
Я проскользнул в ворота, смочил слюною свои брюки на коленях, чтобы придать им более приличный вид, сунул одеяло за ящик в темный угол, пересек наискось улицу и вошел в лавку.
Внутри какой-то человек клеил пакеты из старых газет.
— Мне хотелось бы видеть господина Кристи.
— Это я и есть, — отозвался он.
— Вот как! А я такой-то, имел честь письмом предложить ему свои услуги и вот хочу узнать, можно ли мне на что-нибудь рассчитывать?
Он несколько раз повторил мое имя и рассмеялся.
— Не соблаговолите ли полюбоваться, как вы оперируете числами, сударь? Вы пометили ваше письмо тысяча восемьсот сорок восьмым годом.
И он захохотал во всю глотку.
— Да, это не очень хорошо, — смущенно сказал я. — Готов признать, я несколько рассеян, невнимателен.
— Мне, да будет вам известно, нужен человек, который никогда не делает ошибок в числах, — сказал он. — А право, жаль, у вас такой четкий почерк, и вообще ваше письмо мне понравилось, но…
Я подождал немного; мне трудно было поверить, что это его последнее слово.